Неточные совпадения
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для
сердца дев)
Он пропускает,
покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые
красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
— Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на
сердце: по восьми гривен за душу, это самая
красная цена!
— Да, я случайно слышал, — отвечал он,
покраснев, — признаюсь, я не желаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и
сердце под толстой шинелью?
Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого,
красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на
сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!
Толпа голодных рыцарей подставляла наподхват свои шапки, и какой-нибудь высокий шляхтич, высунувшийся из толпы своею головою, в полинялом
красном кунтуше с почерневшими золотыми шнурками, хватал первый с помощию длинных рук, целовал полученную добычу, прижимал ее к
сердцу и потом клал в рот.
— Поблекнет! — чуть слышно прошептала она,
краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его руки, крепко сжала в своих, потом приложила их к своему
сердцу.
Прошло еще несколько минут, они отошли еще дальше от детей и были совершенно одни.
Сердце Вареньки билось так, что она слышала удары его и чувствовала, что
краснеет, бледнеет и опять
краснеет.
Фенечка
покраснела, но взглянула на Павла Петровича. Он показался ей каким-то странным, и
сердце у ней тихонько задрожало.
Маленькое, всегда
красное лицо повара окрашено в темный, землистый цвет, — его искажали судороги, глаза смотрели безумно, а прищуренные глаза медника изливали ненависть; он стоял против повара, прижав кулак к
сердцу, и, казалось, готовился бить повара.
Подъехав к господскому дому, он увидел белое платье, мелькающее между деревьями сада. В это время Антон ударил по лошадям и, повинуясь честолюбию, общему и деревенским кучерам как и извозчикам, пустился во весь дух через мост и мимо села. Выехав из деревни, поднялись они на гору, и Владимир увидел березовую рощу и влево на открытом месте серенький домик с
красной кровлею;
сердце в нем забилось; перед собою видел он Кистеневку и бедный дом своего отца.
Кровля пуще всего говорит
сердцу путешественника, и притом
красная: это целая поэма, содержание которой — отдых, семья, очаг — все домашние блага. Кто не бывал Улиссом на своем веку и, возвращаясь издалека, не отыскивал глазами Итаки? «Это пакгауз», — прозаически заметил кто-то, указывая на дразнившую нас кровлю, как будто подслушав заветные мечты странников.
— И не смейте говорить мне такие слова, обаятельница, волшебница! Вами-то гнушаться? Вот я нижнюю губку вашу еще раз поцелую. Она у вас точно припухла, так вот чтоб она еще больше припухла, и еще, еще… Посмотрите, как она смеется, Алексей Федорович,
сердце веселится, глядя на этого ангела… — Алеша
краснел и дрожал незаметною малою дрожью.
В приемный покой вошли доктор с фельдшером и частный. Доктор был плотный коренастый человек в чесунчевом пиджаке и таких же узких, обтягивавших ему мускулистые ляжки панталонах. Частный был маленький толстяк с шарообразным
красным лицом, которое делалось еще круглее от его привычки набирать в щеки воздух и медленно выпускать его. Доктор подсел на койку к мертвецу, так же как и фельдшер, потрогал руки, послушал
сердце и встал, обдергивая панталоны.
Потом он отбросил эту мысль и сам
покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а
сердце ноет, мучится, терзается, глаза впиваются в нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
Когда он придет, вы будете неловки, вздрогнете от его голоса,
покраснеете, побледнеете, а когда уйдет,
сердце у вас вскрикнет и помчится за ним, будет ждать томительно завтра, послезавтра…
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось
сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не
покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
Острота фальшива, принарядится
красным словцом, смехом, ползет, как змей, в уши, норовит подкрасться к уму и помрачить его, а когда ум помрачен, так и
сердце не в порядке.
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух детей, которых я держал за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое
сердце… Все прошло!
Иная восторженность лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я помню юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего человек серьезно должен был
краснеть, что старался бы забыть, скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины
сердца была не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются на нечистых помыслах и троят пороки.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию, пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником, то есть не потерял ни
сердца, ни широких плеч, ни
красного, здорового лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
Первый раз он бил бабушку на моих глазах так гадко и страшно. Предо мною, в сумраке, пылало его
красное лицо, развевались рыжие волосы: в
сердце у меня жгуче кипела обида, и было досадно, что я не могу придумать достойной мести.
В дверях столовой он столкнулся с Верочкой. Девушка не испугалась по обыкновению и даже не
покраснела, а посмотрела на Привалова таким взглядом, который отозвался в его
сердце режущей болью. Это был взгляд врага, который не умел прощать, и Привалов с тоской подумал: «За что она меня ненавидит?»
— Я вижу, что вам, может быть, за меня всех стыднее, Евгений Павлович; вы
краснеете, это черта прекрасного
сердца. Я сейчас уйду, будьте уверены.
— И судя по тому, что князь
краснеет от невинной шутки, как невинная молодая девица, я заключаю, что он, как благородный юноша, питает в своем
сердце самые похвальные намерения, — вдруг и совершенно неожиданно проговорил или, лучше сказать, прошамкал беззубый и совершенно до сих пор молчавший семидесятилетний старичок учитель, от которого никто не мог ожидать, что он хоть заговорит-то в этот вечер.
(Князь вдруг
покраснел, и что-то как будто дрогнуло в его
сердце.)
Один остался в светелке Петр Степаныч. Прилег на кровать, но, как и прошлую ночь, сон не берет его… Разгорелась голова, руки-ноги дрожат, в ушах трезвон, в глазах появились
красные круги и зеленые… Душно… Распахнул он миткалевые занавески, оконце открыл. Потянул в светлицу ночной холодный воздух, но не освежил Самоквасова. Сел у окна Петр Степаныч и, глаз не спуская, стал глядеть в непроглядную темь. Замирает, занывает, ровно пойманный голубь трепещет его
сердце. «Не добро вещует», — подумал Петр Степаныч.
Не мани нас, князь,
Не гадай нас, князь,
Наше
красное солнышко, незакатное,
Не златой казне,
А твоей красе
Ретивы
сердца девичьи покоряются...
Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим женщинам о первой любви, о первом падении, о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке, когда трава седа от росы, а
красное небо красит в розовый цвет верхушки берез, о последних объятиях, так тесно сплетенных, и о том, как не ошибающееся чуткое
сердце скорбно шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.
А сам, идя рядышком с Прасковьей Патаповной, понемножку да потихоньку к ней близится… Та
краснеет, сторонится… К такому месту подошли, что некуда сторониться — густо разрослись тут кусты можжевельника. Василий Борисыч будто невзначай коснулся руки Парашиной. Она дрогнула, но руки не отняла… И как же заныло, как сладко защемило
сердце девушки, когда он взял ее за руку…
Нежно простилась Дуня с девицами, но крепче всех обнимала, всех горячей целовала Аграфену Петровну. На людях прощались, нельзя было по
сердцу, по душе в последний разок перемолвиться им, но две слезинки на ресницах Дуни
красней речей говорили, о чем она думала на прощанье.
Тронь теми грабельками девицу, вдовицу или мужнюю жену, закипит у ней ретивое
сердце, загорится алая кровь, распалится белое тело, и станет ей тот человек
красней солнца, ясней месяца, милей отца с матерью, милей роду-племени, милей свету вольного.
С стесненным, переполненным слезами
сердцем я хотел уже выйти из хаты, как вдруг мое внимание привлек яркий предмет, очевидно, нарочно повешенный на угол оконной рамы. Это была нитка дешевых
красных бус, известных в Полесье под названием «кораллов», — единственная вещь, которая осталась мне на память об Олесе и об ее нежной, великодушной любви.
К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного
сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные
красные лапы…
— Лиза, мог ли я подумать, что ты так обманешь меня! — воскликнул я вдруг, совсем даже не думая, что так начну, и не слезы на этот раз, а почти злобное какое-то чувство укололо вдруг мое
сердце, так что я даже не ожидал того сам. Лиза
покраснела, но не ответила, только продолжала смотреть мне прямо в глаза.
Тут я вдруг вспомнил о Катерине Николавне, и что-то опять мучительно, как булавкой, кольнуло меня в
сердце, и я весь
покраснел. Я, естественно, не мог быть в ту минуту добрым.
Белые замшевые тугие перчатки на руках; барашковая шапка с золотым орлом лихо надвинута на правую бровь; лакированные блестящие сапоги; холодное оружие на левом боку; отлично сшитый мундир, ладно, крепко и весело облегающий весь корпус; белые погоны с
красным витым вензелем «А II»; золотые широкие галуны; а главное — инстинктивное сознание своей восемнадцатилетней счастливой ловкости и легкости и той самоуверенной жизнерадостности, перед которой послушно развертывается весь мир, — разве все эти победоносные данные не тронут, не смягчат
сердце суровой и холодной красавицы?..
Ромашов глядел в седое,
красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится
сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо...
Окно в Шурочкиной спальне было открыто; оно выходило во двор и было не освещено. Со смелостью, которой он сам от себя не ожидал, Ромашов проскользнул в скрипучую калитку, подошел к стене и бросил цветы в окно. Ничто не шелохнулось в комнате. Минуты три Ромашов стоял и ждал, и биение его
сердца наполняло стуком всю улицу. Потом, съежившись,
краснея от стыда, он на цыпочках вышел на улицу.
А подпоручик,
покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его
сердце было жестоко разбито…»
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только
красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже не увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно хотел его видеть, и щемящая боль охватывала его старое
сердце, и в голове проносилась одна картина за другой.
Целовальничиха посмотрела на него умоляющим взглядом и вся
покраснела, точно он ударил ее этим словом по
сердцу.
Я усердно тру щеткой руки, искоса взглядываю на нее: не смеется ли? Но на лице у нее искреннее выражение горделивого удовольствия.
Сердце мое полно радости. Я гляжу на кровавый и белый беспорядок кругом, на
красную воду в тазу и чувствую себя победителем. Но в глубине где-то шевелится червяк сомнения.
— Да, да! Странные мысли приходят мне в голову… Случайность это или нет, что кровь у нас
красная. Видишь ли… когда в голове твоей рождается мысль, когда ты видишь свои сны, от которых, проснувшись, дрожишь и плачешь, когда человек весь вспыхивает от страсти, — это значит, что кровь бьет из
сердца сильнее и приливает алыми ручьями к мозгу. Ну и она у нас
красная…
— Друг мой, мне всего только и надо одно ваше
сердце! — восклицал он ей, прерывая рассказ, — и вот этот теперешний милый, обаятельный взгляд, каким вы на меня смотрите. О, не
краснейте! Я уже вам сказал…
Я сидел в третьем ряду кресел. Что-то незнакомое и вместе с тем знакомое было в ней. Она подняла руку, чтобы взять у соседа афишу. А на ней мой кошелек — перламутровый, на золотой цепочке! А на груди переливает
красным блеском рубиновая брошка —
сердце, пронзенное бриллиантовой стрелой…
Настасья Карповна была женщина самого веселого и кроткого нрава, вдова, бездетная, из бедных дворянок; голову имела круглую, седую, мягкие белые руки, мягкое лицо с крупными, добрыми чертами и несколько смешным, вздернутым носом; она благоговела перед Марфой Тимофеевной, и та ее очень любила, хотя подтрунивала над ее нежным
сердцем: она чувствовала слабость ко всем молодым людям и невольно
краснела, как девочка, от самой невинной шутки.
— Истинно вам говорю: глядишь это, глядишь, какое нынче везде озорство пошло, так инда тебя ножом по
сердцу полыснет! Совсем жить невозможно стало. Главная причина: приспособиться никак невозможно. Ты думаешь: давай буду жить так! — бац! живи вот как! Начнешь жить по-новому — бац! живи опять по-старому! Уж на что я простой человек, а и то сколько раз говорил себе: брошу
Красный Холм и уеду жить в Петербург!
— Да, — говорит, — это тот самый цирюльник, — да и взглянул на меня. А я уж все поняла,
покраснела, и у меня
сердце от ожидания запрыгало!
Володя ушел, мы опять стали рвать ягоды. Я
покраснел,
сердце мое затрепыхало, и я вдруг сказал...